Жанры периодической печати - Хрестоматия (Д.Туманов)

Потерявший почву

Подпоручик Иванов вышел в отставку и с Кавказа, где квартировал его полк, приехал в один из городов средней России. Еще будучи юнкером, он получал от своей единственной родственницы, старушки тетки, жившей в этом городе, небольшие суммы денег и теперь, бросив службу "по служебным недоразумениям", приехал к тетке, чтобы пока, до новой должности, пережить трудное время.

Дорогой Иванов скромно мечтал о какой-нибудь должности на железной дороге или в конторе, о чистенькой комнатке, о женитьбе.

Но предположения его не сбылись. Тетка умерла несколько лет тому назад, и он, совершенно одинокий, очутился в чужом городе без средств, без знания жизни. За короткое время розысков Иванов потратил несколько рублей, бывших при нем, и распродал остатки гардероба; у него осталось одно военное, сильно поношенное пальто, и то без погон, которые он не имел право носить в отставке и продал барышнику. Дошло до того, что хозяин гостиницы, где остановился Иванов, без церемонии выгнал его за неплатеж нескольких рублей, и он вышел на улицу полуголодный, оскорбленный... За неделю, даже накануне, он и не мечтавший таком положении, в каком очутился, он пошел по улице и начал заходить из магазина в магазин из конторы в контору, просил занятий, рассказывал обстоятельства, заставившие его искать работы, и всюду получал отказ то в притворно вежливой, то в бой форме.

Так, один купец, повертев в руках его чистенький указ об отставке, предложил поступить в швейцары подъезду.

– Двери будешь отворять, калоши, платье снимать... жалованья пять, да чайных с красненькую набежит, а к празднику и с четвертную наподают, Только услужить смоги!

Иванов счел это предложение за глумление и yшел, сопровождаемый насмешками.

Заходил он под вечер на железную дорогу, в кондуктора просился, но здесь ему прямо сказали, что особой протекции высшего начальства мест не дают никому.

Последняя надежда лопнула, и он бесцельно бродил по улицам, шлепая по лужам, образовавшимся два дня оттепели...

– Куда же идти? – поминутно задавал он себе вопрос и не находил ответа.

Мысли, одна нелепее другой, несбыточные надежды мелькали в его голове:

"Что бы я нашел сейчас на улице тысячу рублей?.. Оделся бы щеголем, квартирку бы нанял... Кабинет, чтобы выходил окнами на полдень... Шторы сделаю, как у командира полка, суровые, с синей отделкой... Непременно с синей..." Потом мысли его вдруг перескакивают: он в бою, бросается со взводом на дымящийся редут, захватывает неприятельское знамя...

Его поздравляет отрядный командир; целует, навешивает ему с себя на грудь беленький крестик... Он уже ощущает крестик у себя на груди...

– Эй, берегись! – раздается голос извозчика и разрушает сладкие мечты.

Иванов вдруг огляделся и почему-то устыдился своего военного, форменного пальто,– того самого пальто, надев которое два года тому назад в первый раз, при производстве, он воображал себя на верху счастья и с презрением оглядывал всех "штафирок".

А теперь ему самому казалось, что все на него смотрят, как на не годного никуда человека, потерявшего почву бездомника.

Он при каждом случайно остановившемся на нем взгляде прохожего как-то терялся и отворачивался в сторону...

Оборванный рабочий, несший мешок щепок, своим взглядом также сконфузил Иванова.

"Отчего это этот оборванец идет гордо, не стыдится, а мне стыдно своего пальто, еще очень приличного?" – задавал себе вопрос Иванов.

"Оттого, что у меня нет почвы, оттого, что рабочий, если его спросят, чем он занимается, ответит: "Работаю", а если его спросят, где он живет, он назовет свой угол... Вот отчего..." – думал Иванов и шел вперед без цели...

Он еще больше ослаб, утратил последнюю энергию. Зимняя оттепель способствовала этому, а голодный желудок усиливал нравственное страдание. Он в сотый раз ощупывал свои пустые карманы, лазил за подкладку пальто, мечтая разыскать завалившуюся, может быть, монету. Наконец, снял ремень, которым был подпоясан, и продал его за семь копеек в съестной лавке.

Он вспомнил, что при въезде в город видел ряд постоялых дворов. Пятак он оставил в кармане для уплаты за ночлег, а за две копейки купил мерзлого хлеба и, спрятав в карман, ломал по кусочкам и ел из горсти. Это подкрепило силы. Проходя мимо часового магазина, он взглянул в окно. Большие стенные часы показывали семь. Было еще рано идти на постоялый двор, и Иванов зашел в биллиардную. Комната была полна народом. Шла крупная интересная игра. Публика внимательно следила за каждым ударом двух знаменитых игроков.

Иванов, игравший когда-то сам, увлекся, и, сидя около печки, пригрелся и забыл обо всем...

Однако игра кончилась. Кукушка выскочила из часов и прохрипела одиннадцать раз.

Боясь опоздать на ночлег, Иванов с трудом расстался с теплым углом светлой, веселой комнаты и вышел на улицу.

Подмерзло. Крупными хлопьями, напоминавшими куски ваты, валил снег, густым пологом спускаясь на улицу и ослепляя глаза.

Иванов долго шел, спрашивал прохожих и, наконец добрался, окоченев от холода, до окраины. ворота одного из постоялых дворов были не заперты. Он вошел в кухню.

– Переночевать бы у вас,– обратился он к дворнику, аппетитно евшему жирные щи с крошеной солониной.

– С лошадью? – спросил дворник.

– У меня лошади нет... я один...

– Один? Без лошадей не пускаем... Мы уж учены... Обкрадывали...

– Рядом ступай, там и жуликов пускают! – послышался голос с полатей... И еще новый голос энергично прибавил:

– Гони его к лешему, Федот, по шее его!..– Иванов вышел.

Из теплой избы, с запахом горячих щей, он опять очутился на улице.

Он постоял на улице, посмотрел, цел ли пятак в кармане, подошел к соседним воротам и долго прислушивался. Было тихо, только слышалось фырканье лошадей и изредка удар копыт о полозья саней.

Он начал стучаться и стучал долго.

– Кто тут? – отозвались наконец со двора.

– Пустите переночевать!

– Двор полон, лошади негде поставить! – Дверь отворилась. На пороге стоял дворник.

– Я. заплачу... Вот пять копеек...

– Уходи, пока ребра целы, жулье... Ишь, ворище, барабанит, будто домой пришел!

Дверь с треском захлопнулась.

Измученный, голодный, оскорбленный, Иванов скорее упал, чем сел на занесенную снегом лавочку у ворот. В голове шумело, ноги коченели, руки не попадали в рукава... Он сидел. Глаза невольно начали слипать-ся... Иванов сознавал, что ему надо идти, но не в силах был подняться... Он понемногу замирал...

Удар часового колокола вывел его на момент из забытья... Бьют часы... Он считает: один... два... три… четыре... пять...

Звуки все учащаются Он считает: двенадцать.. тринадцать... четырнадцать... двадцать... Все чаще и чаще бьют удары колокола... Пожарный набат... Зарево перед ним... Вот он около пожара… Пылает трехэтажный дом... Пламя длинными языками вырывается из окон третьего этажа...

Вдруг в одном окне показывается стройная женская фигура в голубом платье... Она умоляет о помощи... ломает в отчаянии руки... К окну подставлена лестница, но никто из пожарных не осмеливается лезть в огонь. А фигура в окне продолжает умолять о помощи... Ее роскошную пепельную косу уже охватывает пламенем... Тогда он, Иванов, бросается в огонь и спасает. Он чувствует приятную тяжесть на своем плече, слышит аплодисменты, одобрения толпы... Руки его обожжены, концы пальцев ноют, но он чувствует себя в блаженном состоянии... Вот он вместе со спасенной красавицей уже в комнате. Самовар стоит на столе. Сквозь голубой полусвет он видит ее, роскошную блондинку; признательно, с любовью, смотрит она ему в глаза... Ему бесконечно хорошо, только ноют обожженные пальцы рук...

Он засыпает на мягком голубом диване...

Вдруг странную, непонятную боль ощущает он в голове, во всем теле... Он пробует открыть глаза, встать, но не может пошевелиться... Он чувствует только, что кто-то обхватил железными ладонями его голову и безжалостно вертит уши... Боль невыносимая...

Иванов старается спросить, что с ним делают, но с языка срывается стон. В ответ слышны слова: "Жив еще, три шибче!"

И опять началась та же ужасная пытка...

Наконец, он открыл глаза. Перед ним стояли люди в шубах и солдатских шинелях. Один тер ему обеими руками уши, а двое других оттирали снегом руки, и еще кто-то держал перед лицом фонарь...

– Вали на извозчика да вези пьянчугу в больницу, вишь, весь обморозился!..– проговорил оттиравший уши, и Иванова взвалили в извозчичьи сани...

В городе в том же году появился молодой нищий на костылях, без пальцев на обеих руках. Он не просил у прохожих, а только на несколько минут останавливался на темных перекрестках и, получив несколько копеек, уходил в свой угол.

Трущоба приобрела себе еще одну жертву.

 

Леонид Андреев

 

Всероссийское вранье

 

Как это неправдоподобно ни покажется, но русский человек лгать не умеет.

Лганье есть искусство – и искусство трудное, требующее ума, таланта, характера и выдержки. Хорошо солгать так же трудно, как написать хорошую картину, и доступно далеко не всякому желающему. Обнаруженная, неудавшаяся ложь есть нечто позорное; лгать опасно – и лгущий должен быть смел, как всякий человек, рискующий собой и становящийся лицом к лицу с опасностью. Ложь должна быть правдоподобна – одно уже это в значительной мере затрудняет пользование ею для слабых и ненаходчивых умов. Сказать, что вчера под Кузнецким мостом я встретил плавающего кита и сильно испугался – не будет ложью, ибо наглядно противоречит как законам божеским, так и человеческим. Всякому известно, что под Кузнецким мостом не плавают, как известно и то, что никто еще не расшибал себе лба о Никитские ворота. Таким образом, для лжи, хотя бы посредственной, требуется некоторое знакомство с законами природы и логики, а для лжи высокопробной, напр., адвокатской, необходимо даже высшее образование. Тот адвокат, который на днях доказывал вред секты поморов, разрешенной правительством, несомненно, не мог бы этого сделать так хорошо, не посещай он в свое время лекций полицейского права.

Наконец, для лжи необходима строго сознанная, вполне определенная мысль: нельзя лгать так, здорово живешь. И это условие делает ложь мало доступной для большинства, у которого нет никаких строго сознанных целей, а существуют одни смутные стремления да беспредельные аппетиты. Яго лжет искусно и толково, так как знает, что хочет, и выполняет сложный, продуманный план. Ему нужно погубить Дездемону и Кассио, и он не только выдумывает небывальщину, но соответствующим образом комбинирует и самые обстоятельства, в чем заключается высшее искусство лганья. С этой стороны каждому приходится хоть раз в своей жизни побыть в шкуре лжеца, искусного или неискусного, так как у каждого время от времени вырастают на пути маленькие цели: обмануть жену, подставить ногу товарищу, надуть родителей и насолить наставникам.

Во всяком случае, эти эпизодически проявляющиеся наклонности ко лжи нисколько не нарушают и даже скорей подчеркивают общую неспособность русского человека к систематическому лганью.

Да, русский человек не умеет лгать, но, кажется, в такой же мере он лишен способности говорить и правду. То среднее, к чему он питает величайшую любовь и нежность, не похоже ни на правду, ни на ложь. Это – вранье. Как родная осина, оно появляется всюду, где его не звали, и заглушает другие породы; как осина, оно ни к чему не пригодно, ни для дров, ни для поделки, и как осина же – оно бывает порой красиво.

Хлестаков, а не Яго – вот кто истинный наш представитель, и, думается мне, как в литературе, так и в мире он представляет собой нечто единственное, вроде самовара: существуют на свете кофейники и тей-машины, а настоящий самовар есть только у нас. Знаменитый Тартарен – это вполне своеобразное порождение провансальского юга и, при некотором внешнем сходстве, ничего родственного с Хлестаковым не имеет. Тартарен насыщен солнечными лучами и чистым виноградным вином; его кровь и воображение кипят; его руки требуют работы,– и когда он торжественно идет на охоту за фуражками, он искренен и серьезен, как сам Дон-Кихот. Его слабость в том, что глаза его, как микроскопы, не видят ничего иначе, как увеличенным в тысячу раз,– но в основе преувеличения всегда лежит какой-нибудь факт.

Русское вранье прежде всего нелепо. Говорил человек долго и хорошо и вдруг соврал:

– А у меня тетка умерла.

Соврал и сам изумился: тетка мало того, что не умирала, а через полчаса придет сюда, и все это знают. И никаких выгод от теткиной смерти он получить не может, и зачем соврал – неизвестно. А то вдруг сообщит:

– А меня вчера здорово побили.

Тут уж совсем расчета не было врать: и не пожалеют, и еще, пожалуй, пользуясь предлогом, действительно побьют. Но он соврал и кажется даже довольным, что поверили. Я знал одного человека, который всю жизнь врал на себя; поверить ему, так большего негодяя не найти, а в действительности это был честной и добрейшей души человек. Врал он, не сообразуясь ни с временем, ни с пространством; врал даже тогда, когда истина сидела в соседней комнате и каждую минуту могла войти; врал, не щадя себя, жены, детей и друзей. Кто-то сказал раз, шутя, что он похож на бежавшего каторжника, и потом стоило большого труда удержать его от немедленной явки в полицию с повинной: так понравилась ему эта идея и так пылко он взялся за ее дальнейшую обработку. Мне он откровенно объяснял иногда причины своего вранья:

– А то уж очень пресно все,– говорил он.– Ну, что я? Банковский чиновник, так, чепуха какая-то. И жена – чепуха, и дети – чепуха, и все знакомые – такая кислятина. А когда соврешь, как будто интереснее станет.

– Да ведь уличат?

– Так что ж из этого? Пусть уличают, так и нужно, чтобы правда торжествовала. Я правду ценю и уважаю. А пока уличат, оно все-таки на минутку как будто и оживишься. Я вчера Кассову сказал, что его Петьке голову прошибли,– так вот Кассов-то бегал!

В провинции вранье вырождается, с одной стороны, в злостную сплетню, с другой – принимает умилительный и наивный характер. Врут солидно, зная, что врут, и, собравшись вместе и выпив оживляющей водки, производят друг друга в чины.

– Вы, Михаил Иванович, умница, философ. Вам бы не в здешней яме, а в столице проживать.

– А вы, Гавриил Петрович, герой и политик.

И когда таким образом посадят друг друга на забор, оно и приятно, и похоже, как будто настоящие люди собрались. Но и в столицах этими приемами не брезгают, хотя вранье здесь почище, не так отчаянно, нелепо и дико.

Всероссийское пустопорожнее вранье даже и праздники особые для себя учредило. Это – юбилеи. Ни одна из западноевропейских выдумок не привилась у нас так прочно, как эта, и ни одна не приняла столь специфически-русской окраски. Ко двору пришлась и в климатических условиях поощрение нашла. В настоящее время юбилейное дело поставлено так широко, что всякий обыватель уже по одному тому, что он обыватель, имеет право на юбилей. По достоверным слухам, в недалеком будущем имеется в виду приращение юбилеев: все, трижды и более того судившиеся в судебных установлениях, будут чествоваться друзьями, как косвенные проводники в русскую жизнь начал правосудия и справедливости. Для приглашенных арестантский халат не обязателен, ибо дам не будет. Вообще дамы, как существа слабые и после третьей рюмки хмелеющие, на юбилей не допускаются.

К юбилеям отношу я и различные товарищеские обеды: по случаю годовщины одновременного промокновения под дождем, по случаю десятилетия введения штрипок и упразднения высоких каблуков и т. д. К настоящим юбилеям эти юбилейчики относятся, как маленькие, местные праздники к годовым, хотя ни по качеству, ни по количеству обеденное вранье нисколько не уступает юбилейному. Благодаря отсутствию проклятых репортеров оно носит даже более семейный, т. е. гомерический характер.

Мне довелось быть участником многих юбилеев, и всякий раз я горько обижался на тех, кои барона Мюнхгаузена сделали будто бы недосягаемым идеалом вруна. Признавая за немцами всяческие достоинства, я должен, однако, во имя справедливости, сказать, что ихний барон – мальчишка и щенок в сравнении с любым нашим юбилейным оратором. Ни в отношении фантазии, ни в смысле беспрепятственного сокрушения логики русский юбилейный оратор не уступит своему немецкому противнику.

Избегая намека на личности, я возьму для характеристики юбилеев вообще такой случай: Помпоний Киста справляет десятилетие со дня получения им первой пощечины (в действительности такого празднования не было). Несомненно, повод разгуляться фантазии достаточный, и когда первый оратор красноречиво воспроизводит трогательную картину, как левая ланита Помпония оделась багрянцем под тяжкой десницей Северия, я плачу. Но когда второй оратор начинает уверять, что до Помпония самое понятие пощечины не существовало, я начинаю чувствовать преувеличение. Когда же последующие ораторы начинают божиться, что Помпоний ежедневно получал десяток оплеух, что все в мире пощечины получил он один, я вижу, как преснота жизни постепенно исчезает и пышным цветом распускается вранье.

Границ ему нет. Все великие люди древности и современности упраздняются, и если произносится какое-нибудь известное имя, вроде Александра Македонского, то только для того, чтобы его унизить и пожалеть, что он не был Помпонием и не получил ни одной пощечины. Ежели Помпоний тем знаменит, что против своего окна березку посадил, то в устах оратора березка эта разрастается в дремучий лес, покрывающий всю Россию. Ежели Помпоний тем славен, что однажды, по близорукости, нищему двугривенный вместо копейки бросил, то в речах хвалителей он превращается в неиссякаемый источник двугривенных, а естественная близорукость его переименовывается в «благородную слепоту чистого сердца». Если Помпоний тем популярность приобрел, что как-то в пьяной драке дворника одолел и наземь поверг, то оратор так и жарит:

– Выпьем за русского Наполеона Помпония Требухиевича Кисту.

Действительно заслуги Помпония, коли таковые имелись, бесследно утопают в потоке вранья и приобретают, благодаря усердию хвалителей, комический характер: соврав о насаждении Помпонием дремучего леса, оратор уничтожает и единственную, действительно посаженную березку.

Что самое характерное для юбилейно-обеденного вранья, так это его полная бесцельность. Когда юбилей Помпонию устраивают его служащие и лица, от него зависимые, тогда вранье имеет еще некоторую, хотя и не похвальную, но разумную цель. Но обычно происходит так, что самые отчаянные юбилейные вруны совершенно от Помпония независимы и никаких существенных благ ожидать от него не могут, да и не ожидают. И предложи им Помпоний по двугривенному на брата, они искренно обидятся, так как вранье их было в высшей степени бескорыстно.

Не руководит врунами и желание сделать Помпонию приятное. Для такого желания необходимо чувствовать к Помпонию приязнь и расположение, а ничего подобного оратор не ощущает. Запрятывая в карман фрака бумажку, на которой заслуги Помпония, после долгих усилий воображения, возведены в n-ю степень, будущий оратор сообщает жене и всем встречным:

– Иду скотину чествовать!

И добродушно смеется. И жена и знакомые так же добродушно смеются: они понимают не рассудком, но нутром, что хоть Помпоний и скотина, но чествовать его нужно.

Помпония возводят в перл создания и благодарят Провидение, что оно осчастливило мир Помпонием; Помпоний в свою очередь возводит в перлы создания ораторов и горячо благодарит Провидение за их ниспослание на землю. Атмосфера вранья густеет. Уже не один Наполеон сидит за столом, а целые десятки Наполеонов, и на что уже расторопный лакей привычен к великим людям, а и тот начинает удивляться: сколько господ собралось, и все до единого – великие.

Сам юбиляр проникается уверенностью, что он фигура. Его «скромная деятельность» всесторонне освещена и оценена, и он приятно удивлен ее неожиданно громадными размерами. В столь же приятных чувствах обретаются и ораторы: забыв, что они сами же произвели Помпония в перлы творения, они искренно гордятся его обществом. Помимо того, каждый из них самостоятельно произведен в перлы – удовольствие не малое. Сам перл – кругом перлы...

Особенный жар всему придает тот момент юбилейного торжества, который в репортерских отчетах именуется «дружеской беседой, затянувшейся далеко за полночь». Цицерон подходит к Катону и говорит:

– Я не хотел, Катон Катоныч, говорить за столом о ваших заслугах перед русским обществом,– это было бы слишком похоже на официальную ложь. Но теперь, когда мы здесь беседуем попросту, позвольте вас уверить, что если Карфаген еще не разрушен, то скоро обязательно разрушится, и только благодаря вам. Как попугай, в благородном, конечно, смысле, вы двадцать лет твердите о необходимости его разрушения, и, как я слышал, сторожа в строительном департаменте сильно заинтересованы вашими речами. Позвольте от души поздравить вас.

Катон Катоныч покачивается и говорит:

– Это ты, Цицерошка? То-то я смотрю, прохвост какой-то. Только ты не обижайся. Ты славный парень. Ты умный парень. Ты талантливый парень. Это ничего, что ты прохвост. Это у тебя пройдет.

– Уже проходит, Катон Катоныч.

– Проходит! Поцелуемся, Цицерошка. Господа, черти, глядите на моего друга, Цицерошку: вот кто истинный носитель заветов... заветов... Кто выпил мою рюмку?

Тут же вертится маленький человек, до того маленький, что даже похвалить не умеет,– а тоже хочется маслица хоть на самый крохотный душевный бутербродик. После долгих колебаний он разбегается, подпрыгивает и целует Катона в лысину. Катон удерживает равновесие и спрашивает:

– Кто это меня... мокрым по лысине?

– Это я-с. Поцелуй-с.

Катон соображает и аттестует:

– Симпатичный юноша.

Наступает момент, когда славословие по неизъяснимым законам русской души легко может перейти в драку, и торжественно заканчивается.

– Ах, пусто б тебе было, пустопорожнее российское вранье!

 

Леонид Андреев

 

О российском интеллигенте

 

Самый простой и верный способ поймать воробья – это насыпать воробью соли на хвост. По заключению многих ученых, исследовавших настоящий вопрос во всей его глубине и широте, соль, будучи обыкновенно только соленой, в сочетании с воробьиным хвостом приобретает совершенно особые, даже несколько загадочные свойства. Воробей положительно не выносит, когда на его хвост попала хоть крупица соли – это факт. Воробей остается вертлявым, жизнерадостным, болтливым, но лишь до той минуты, пока его не коснулась соль. С этой же минуты характер воробья резко меняется к худшему: крылышки воробья бессильно опускаются, головка нахохливается, и глазки смотрят так печально, как будто все надежды на скромное воробьиное счастье утеряны им безвозвратно. В этом жалком состоянии воробья можно брать голыми руками, без всяких приспособлений, и делать с ним все, что заблагорассудится: то ли изготовить из него паштет, который, по слухам, бывает очень вкусен, то ли попросту взять его за ножки и головкой об камешек – тюк!

Не нужно, однако, думать, что воробей – единственный представитель животного мира, в жизни которого соль имеет столь решительное и пагубное значение. Всем, кому, хотя бы издали, приходилось наблюдать за разновидностью hominis известной под именем интеллигента, приходится убедиться, что самый простой и испытанный способ поймать интеллигента – это ему насыпать соли на хвост. По отношению к интеллигенту этот способ даже вернее, так как за воробьем приходится для настоящей операции усиленно и долго гоняться, интеллигент же сам с полным радушием подставляет необходимую для этой операции часть тела. И если даже в нужный момент он парил в высших сферах, где достать его было затруднительно, то стоит только приветливо крикнуть:

– Господин интеллигент, пожалуйте – соль готова!

Интеллигент сейчас же комком упадет к вашим ногам, жалко улыбнется и все, что требуется для операции, в наличности представит. Мозг заправского российского интеллигента, словно цепами охаживаемый с самого раннего детства, обладает поразительной гибкостью, податливостью и мягкостью, не всегда доходящей до степени размягченности, но часто стоящей на границе с ней. С самого раннего детства, когда интеллигент был еще только малосмысленным мальчуганом, подобным всем иным мальчуганам на свете, ему начинают внушать разные правила: правила грамматические, правила умножения и деления, правила благопристойности, правила приличия и все прочие бесчисленные правила вплоть до того, каким манером подобает сморкаться с наименьшей затратой энергии. И внушают, внушают, внушают... Думать и отыскивать самому положительно нет времени, да нет и надобности: на всякий случай жизни существует вполне определенное правило. В школе это правило печатное – в книжке прямо сказано: воспрещается употреблять спиртные напитки и табак, посещать рестораны, театры и проч.; дома это правило словесное, а иногда и писаное; в книжке, выбранной для чтения благоразумным родителем, опять печатное. Целый дремучий лес правил, в которых безысходно бьется интеллигентная заблудшая душа. Черт их знает, откуда эти правила взялись, кто их выдумал, создал, укрепил и ввел в жизнь, но будто частоколом окружают они – податься некуда: и тут и там о неожиданное правило лоб расшибешь. И роль на долю юного интеллигента выпадает самая страдательная. Правила сталкиваются друг с другом, правила на кулачки дерутся, правила фискалят, правила в карцере сидят, – все правила. Полное торжество исконного начала "magister dixit",* причем роль учителя может выполнить решительно всякий, у кого есть хоть малый запас соли.

Попал я недавно в комнатку к одному гимназисту и над дверью прочел углем написанное: "Ты знаешь, каков ты сам, а что о тебе думают другие, наплевать". Последнее слово заканчивалось десятком энергичнейших восклицательных знаков, и все изречение в общем представляло правило, которое гимназист выкопал откуда–то для себя. Посмотрел на него: ходит гоголем, плюет через зубы и говорит грубости. Точно ли нужно так–таки плевать на людское мнение, ему, конечно, неизвестно, но magister dixit – и баста. Да хорошо еще, что правило попалось такое жизнерадостное, а будь похуже – и похуже исполнил бы этот юнейший воробей, посыпанный солью.

Но dixit magister – не одним только гимназистам: и сами премудрые папаши их прислушиваются к его властному голосу и неуклонно требуемое творят. Бог знает, до чего доходит власть слов над мягким мозгом и к каким странностям и нелепостям она приводит. Странно сказать – но какое–нибудь остроумное изречение, с силой и чувством написанное стихотворение, художественно и талантливо вымышленный образ какого–нибудь героя или страдальца способен влиять и определять настроение не только отдельных личностей, но целого поколения. Иногда такой эффект способно создать даже одно, не особенно ядовитое слово. Я знал одного интеллигента, далеко не метафизика, который случайно наткнулся у Толстого на проклятый вопрос: к чему, т. е. к чему мы живем,– и с этого дня ошалел так основательно, что только холодная вода могла привести его к нормальному и допускаемому в обществе виду. Знал я и другого интеллигента, комика, который долго был человеком трезвенного жития, а потом чуть не спился, и только потому, что случайно услыхал понравившуюся ему песенку:

Рассудок твердит укоризну,

Но поздно – меня не спасти:

Над сердцем справляю я тризну,

А там... хоть трава не расти!

Споет, мрачно улыбнется – и выпьет. Споет, горько заплачет – и выпьет. Да так вплоть до белой горячки. Да что говорить об отдельных лицах, когда еще не сошла со сцены целая порода нытиков, созданных благозвучными стенаниями Надсона, и кишмя кишат герои чеховских унылых настроений.

(Я не стану говорить о том, что известно: о тех внешних условиях, которые усиливают гипноз или мрачных, или веселых фраз. Во всяком случае, для той среды, о которой идет речь, условия эти не имеют решающего значения и сами в значительной степени усиливаются и даже создаются фразами.)

Недавно на свет выскочила еще одна из таких фраз – и не новая по мысли, и не особо сильная по выражению, но проникнутая настроением, легко заражающим предрасположенные мозги.

"Серая жизнь, скучная жизнь – серая с пятнами крови на ней" – такова эта фраза. Действительно, и красиво, и образно, и есть что–то такое этакое, – одним словом, нет ничего мудреного, что даже такой бодрый литератор, как NN, поддался гипнотизирующему влиянию красивой иностранной фразы и слегка всплакнул об унылости и серости жизни. И будет вполне естественно, если сотни и тысячи глаз с мрачным удовольствием остановятся на этой фразе, и такое же количество мозгов изобразит письменно ли, устно ли или даже в молчанку соответствующий плач о жизни.

..."Серая жизнь, скучная жизнь – серая с пятнами крови на ней". Действительно, недурно. Но все–таки – почему же она именно серая. И скучная. И действительно ли она такова? И правда ли, что глаз не видит иного сочетания цветов, кроме этой серой краски с кровавыми на ней пятнами?

Нет, не правда. Лживая эта фраза и дурная, хотя поэзии и красоты от нее хоть отбавляй. Лжива она прежде всего потому, что в дурное, вероятно, катаральное настроение одного человека или группы лиц она окрашивает бесконечно пеструю, яркую и интересную жизнь, и, что хуже всего, на нее же, на оклеветанную жизнь, взваливает вину за собственную дряблость и никчемность.

В трагическом и горько–недоуменном положении находится российский "интеллигент" – явление, поистине достойное жалости и смеха и, во всяком случае, серьезного изучения, как нечто безмерно своеобразное и в истории небывалое. Оторванный от народной трудящейся массы, вознесенный куда–то в беспредельную высь, объевшийся до расстройства желудка хлебом духовным, опившийся уксусом и желчью своего бесцельного и беспутного существования, количественно ничтожный, но мнящий себя единственным, тощий, как фараонова корова, и ненасытный, как она,– сидит он в какой–то чудной бане и во всю мочь парится вениками вечного и дикого покаяния. Владения его огромны: с севера они ограничиваются Иваном Ивановичем, с востока Петром Ивановичем, с прочих сторон, какие полагаются в географии, доктором таким–то и инженером таким–то с семействами. В пределах означенного горизонта интеллигент решает мировые вопросы и вопросы о существовании России, ставит для себя задачи и неблагополучно оные разрешает; впадает в отчаяние, если сосед справа загрустил, и предсказывает антихриста; благодушно смеется и жертвует на пользу общественную перспективы, ежели сосед слева встал в отличном настроении. И уже во всяком разе кончину мира, а в частности – России, ставит в полную зависимость от собственного пульса и самочувствия. А в ожидании кончины – дрязги на почве возвышенных стремлений, звучное взаимозаушение во имя идеала, благожелательное ничегонеделание в целях духовного совершенствования – и хандра, хандра...

"Скучная жизнь" – возмутительнейшая фраза, ярко определяющая всю наивность самомнения, всю нелепость существования заправского интеллигента. Ну, назови ее серой – это дело глаза и ни к чему не обязывает; укажи на кровавые пятна – это будет довольно похоже на правду и содержит в себе кое–что обязательное... но скучная! Музыка для него играет, театр для него двери настежь открывает – пожалуйте. Книжки для него печатаются, работы разумной, хорошей предлагается ему хоть до отвалу; больные, обездоленные, униженные и оскорбленные ждут его не дождутся, – а он кривляется перед зеркалом и не без красивости хнычет: скучная жизнь, серая жизнь. Возле него, возле самых ушей его раздаются призывные голоса: людей, людей давайте, потому что вот оно, есть хорошее дело, да делать его некому, – а он, обратившись лицом к печальнейшему Ивану Ивановичу, тоскливым голосом нудит:

– И зачем мы! И к чему мы!

А внизу – далеко внизу – пропастью целой отделенная от этой бесталанной своей головушки, живет и могуче дышит народная масса. Для нас – она спит, для нас дыхание ее – лишь признак бессмысленной силы. Но разве мы знаем, о чем грезит она? А узнай – не нашлось бы кой–чего веселого и бодрого в этих грезах, менее туманных, чем это кажется сверху?

..."Скучная жизнь, серая жизнь – серая с пятнами крови на ней" – на сколько воробьиных хвостов хватит соли в этой великолепнейшей фразе!

Впрочем, сейчас настроение повышается. Наступают времена Максима Горького, бодрейшего из бодрых, и вместе с ними замечается неудержимое падение курса на хандру и представителей оной.

В этом есть даже что–то трагическое.

До самого последнего времени человек хандры и утонченно тоскливых чеховских настроений представляет собой всюду personam gratam.** Здоровый смех, дерзкий и прямой язык, бодрая жизнерадостность представлялись проявлением вульгарности натуры и вызывали прискорбно–насмешливую улыбку. Чтобы иметь успех где бы то ни было: в печати, в обществе, у знакомых и, наконец, у женщин, необходимо было обладать поэтической внешностью мокрой курицы и таким запасом хандры, не имеющей ни начала, ни конца, чтобы даже наименее чувствительные собаки начинали выть при приближении героя. И он входил, развинченный, бледный, томный, подернутый "дымкой грусти", и говорил, показывая в окно:

– Пролетела галка, за ней другая. И много пролетело галок, и я смотрел на них, и печально светило заходящее солнце, и черные тени падали на землю. О Боже!

И все слушатели представляли себе, как пролетела одна галка, а за ней другая, и становилось так грустно. Потом приходил другой настроенник и сообщал, что пробежала собака, а за ней другая собака, и становилось еще грустнее, еще тоскливее. Жизнь, в которой галки летают, а собаки бегают, теряла свой смысл, и что бы ни делали люди и животные, все это примерялось на "болван" хандры, не имеющей ни начала, ни конца. Вырабатывались такие ловкачи, что даже свой ночной храп переложили в музыкальную элегию, и в свистении их интеллигентного носа слышалось что–то такое печальное, грустно–красивое и безнадежно–одинокое. И таким людям был первый кусок и место в красном углу, и чем нуднее и универсальнее было их нытье, тем большим почетом и любовью окружали их. Создавалась особая манера говорить – жалостная, тихая, причем, редкая улыбка показывалась, как луч солнца среди туч, после которого, как известно, становится еще грустнее. И всю природу запрягли в эту упряжку безначальной и бесконечной грусти, и все листья на всех деревьях в России умели шелестеть только о печальном. Все кудрявые березки стали плакучими ивами, все дубы – дубинами, – в этом есть что–то непонятно-печальное, – и когда гимназист шел на свидание, в его уме складывались такие безнадежно унылые фразы, которыми он несказанно огорошит предмет своей грустно-одинокой любви:

– Мне отдали сегодня балльник, и в нем одиноко стояла печальная единица. Направо и налево раскидывались белые поля, и единица стояла, и я думал о других балльниках с белыми полями и других одиноких единицах. Грустно шелестели листы учебников, и в безнадежной апатии свисали со стула фалды учителя, а где–то далеко кричал француз: "вон, мальчишка".

И кто не умел грустить сам, тот непременно обзаводился грустящими друзьями и кормил их, а они грустили.

И вот – и вот внезапно рухнул трон всех грустящих. Положение трагическое для людей, и мыслительную свою и говорильную машину навсегда приспособивших к меланхолии. Чувствует, что надо говорить что–то такое этакое веселое, бодрое, а как оно говорится, не знает. Попробует начать по–старому:

– Пролетела галка...

И как потом галку он ни позорит, а грусти настоящей уже не получает. Но и веселья нет. Так, ни к чему. Попробует на природу сослаться: был я, дескать, сегодня в парке и видел, как деревья наклонились к друг другу и о чем–то грустно шептались...

– А почему вы знаете, что грустно?

Скверное положение. В душе пустота, на языке дребедень; и хочется бодрого, а силушки у него нет. А тут бок о бок вырастает молодое, зеленое, шумное и бодрое, и просит жизни и работы. Скверное положение!

 

 __________________________

 * Так сказал учитель (лат.).

 ** Лицо, пользующееся особым вниманием (лат.).

 

 

Юрий Дружников

 

Зачем нервировать Пушкина?

 

Пришел конверт с вложенным компакт-диском от известной в Америке компании «Минибит», выпускающей компьютерное обеспечение, с предложением воспользоваться их новым «революционным» (так написано в письме) продуктом. Это – «Первый Интертекстуальный Правщик-Интеллектуал» для редактирования любого текста «с целью достижения его совершенства».

«Впервые в истории разработанная квалифицированными инженерами-полиглотами «Минибита» программа помогает достичь высокого качества стиля» (перевожу как можно ближе к тексту). «Она не только уточняет значения слов и выражений во всех грамматических формах, но и редактирует текст, помогая пользователю любого уровня усовершенствовать стиль документа, сделав его более адекватным замыслу. Доведенный до совершенства текст мгновенно переводится на другие языки».

Цена – 250 долларов, но, согласно именному письму, мне вручается бесплатно. «Администрация «Минибита» надеется: когда вы убедитесь в неоспоримых качествах программы, вы напишете о ней критический отзыв. И поскольку «Минибит» предполагает, что вы, как и все американские слависты, к которым мы обращались, очень заняты, то к данному письму прилагается написанный вами отзыв, который можно просто подписать и вложить в оплаченный конверт вместо чека на 250 долларов».

Текст гласил: «Дорогая администрация компании «Минибит»! Не представляю, как я жил раньше, когда мне приходилось самому редактировать бесконечные тексты. Теперь опытный, умный, интеллигентный автоматический редактор делает всю работу за меня в считанные секунды. От всего сердца благодарю коллективный мозг компании «Минибит». Рекомендую всем моим коллегам, писателям, журналистам и студентам во всех странах мира приобретать новую программу. Это – наш путь к успеху!» Ниже мелко написано: «Подпись поставьте здесь».

Первое желание – отправить пакет обратно или просто выбросить в мусорную корзину. Но жена в тот вечер возвращалась с работы позже, я был голодный и, чтобы скоротать время до обеда, вставил диск в компьютер.

«Welcome! – появилось яркое окно. – Добро пожаловать в программу «Первый Интертекстуальный Правщик-Интеллектуал». Можете называть меня просто «Пи-пи». Зазвучала «Ода к радости» из Девятой симфонии Бетховена, только вместо слов хор (наверное, хор компании «Минибит») пел:

– Пи-пи, пи-пи, пи-пи, пи-пи...

Музыка умолкла, появилось окошко: «Введите текст в редактируемое пространство».

Хм... Что бы такое отредактировать? Впечатываю текст, пришедший на ум первым:

Я помню чудное мгновенье:

Передо мной явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты.

«Пи-пи» покряхтел, видимо, готовясь к работе.

«Это текст на русском языке? – спросил он после некоторых раздумий. – Нажмите «Yes» или «No». Нажимаю «Yes».

«Это проза?» – «Yes» или «No»? «No».

«Это стихи?» – «Yes» или «No»? «Yes».

Появилось окошко: «По-видимому, у вас имелись трудности при выборе слов для написания данного текста. «Пи-пи» поможет преодолеть неточности стиля и сделать текст безупречным. Кликните: «O'кей».

Пушкин, который тоже смотрел в монитор с портрета Кипренского, отодвинул лиру в сторону и почесал затылок. Хозяином положения стал «Пи-пи».

«Кликните требование усовершенствовать стиль первой строки «Я помню чудное мгновенье». Кликнул. «Ждите. «Пи-пи» анализирует возможности улучшения текста».

«Я помню» – написано достаточно грамотно, но поскольку человеческая память ограничена во времени, точнее сказать «еще не забыл». В выражении «чудное мгновение» слово «чудное» – субъективное преувеличение, а «мгновение» не является точной физической величиной. Окончательно отредактированный текст строки «Я помню чудное мгновенье» следующий:

«Я еще не забыл зафиксированную секунду».

«Пи-пи» переходит к редактированию второй строки: «Передо мной явилась ты».

«Передо мной» – неопределенное выражение, без указания, где именно в пространстве. «Явилась» – для существа женского рода неясное движение, носящее мистический характер, следует заменить на «появилась». Отсутствует также мотивировочная установка. «Пи-пи» предлагает следующий вариант строки «Передо мной явилась ты»:

«Преградив мне путь, с неясной целью появилась ты».

«В связи с усложнением текстового материала допускается возможность дальнейшего уточнения стиля». «Yes» или «No»?

Пушкин кивнул в знак согласия, и я решительно нажал «Yes».

«По вашему требованию проводится дополнительная коррекция текста. Наиболее вероятно, «чудное мгновение», когда «передо мной явилась ты», – это покупка нового компьютера, дизайн которого представляет собой «гений чистой красоты». К сведению пользователя программы: компьютер на русском языке мужского рода, поэтому логический вариант первых двух строк может быть следующим:

«Я еще не забыл зафиксированную секунду:

Тебя поставил я на стол».

«Yes» или «No»?

Пушкин высунул из портрета руку и сам кликнул «No».

«Хотя это ухудшает качество вашего текста, «Пи-пи» возвращается к предыдущему варианту второй строки и переходит к третьей:

«Как мимолетное виденье».

«Чтобы ликвидировать «мимолетное видение» на экране, следует увеличить яркость и контрастность монитора». «Yes» или «No»? «No» – глянув на Пушкина, нажал я.

«Ваша основная проблема – отсутствие семантической задачи. Слово «мимолетное» позволяет предложить улучшенный текстовой аналог. Уточненный вариант строки «Как мимолетное виденье» следующий:

«Как пролетающее мимо телевидение».

«Yes» или «No»? Опять «No»? Следовательно, проводим максимальную коррекцию строки «Как мимолетное виденье»:

«Как НЛО, пролетевший с высокой скоростью».

«Yes» или «No»?

Я хотел нажать «No», но Пушкин придержал мою руку.

– Что это за хреновина – НЛО?

– Видимо, «Неопознанный Летающий Объект».

– Интересно! – воскликнул Пушкин. – Нажми «Yes».

«Вы сделали правильный выбор, – сообщил «Пи-пи». – Переходим к последней строке: «Как гений чистой красоты».

«Чистая красота» – неправильное словосочетание, так как не существует «грязной красоты». «Чистый» в данном контексте лучше заменить на «умытый». Слово «гений» – не конкретное, для усиления звучания строки используется словосочетание из фразеологического словаря «Пи-пи». Вывести на экран законченный текст целиком? «Yes» или «No»?

Пушкин длинным ногтем на мизинце нажал «Yes».

«Я еще не забыл зафиксированную секунду:

Преградив мне путь, с неясной целью появилась ты,

Как НЛО, пролетевший с высокой скоростью,

Как умытый лауреат Нобелевской премии».

Схватив отставленную в сторону лиру, Пушкин размахнулся, чтобы запустить ею в монитор, но, передумав, поставил ее на стол и только выругался, не скажу, как. Он спросил:

– А что это – Нобелевская?

– Это премия, которой ты не получил, поскольку преждевременно умер...

Мы никак не отреагировали на прочитанное, и появилась надпись: «Усовершенствование стиля текстового материала успешно завершено. Однако вначале вы указали, что это стихи, и «Пи-пи» напоминает, что в стихах необходимы созвучные окончания, называемые рифмами. Зарифмовать указанный текст? «Yes» или «No»?

Я кликнул «Yes».

«Мудрое решение. Вы получаете возможность убедиться в высоком качестве нашей программы. «Пи-пи» предлагает доведенный до совершенства текст вашего черновика в виде стихотворения с рифмами»:

«Я еще не забыл зафиксированную секунду:

Преградив мне путь, с неясной целью появилась ты.

Как НЛО, пролетевший с высокой скоростью в Пицунду,

Как умытый лауреат Нобелевской премии... бинты, болты, винты, Воркуты, дурноты, духоты, зонты, киты, клеветы, коты, красоты, кресты, мосты, наготы, нищеты, слепоты, срамоты, суеты, тахты, хомуты, хрипоты, цветы, шуты...»

– Хватит, хватит! – Пушкин замахал руками.

«Демонстрируя свои неограниченные возможности, «Пи-пи» производит нужные рифмы в алфавитном порядке».

– Ишь ты! – похвалил Пушкин. – А еще чего-либо с этим текстовым материалом сотворить нельзя?

Как в воду глядел! Появилось окошко: «Теперь ваш текст пригоден для перевода. Напоминаем, что «Пи-пи» с абсолютным совершенством переводит тексты на двадцать восемь основных языков мира. Высветите языки, на которые перевести текст, и кликните «Перевод».

Переводить я не стал: зачем нервировать Пушкина? Он уже и так упер взгляд в пластмассовую копию своего пистолета, которая висит у меня на стене.

Тут как раз жена пришла, и запахло обедом. Пушкин потянул носом воздух, вылез из портрета Кипренского, пнул меня коленкой в бок и с выражением прочитал текст Грибоедова, улучшенный с целью достижения совершенства:

«Вон из Калифорнии, сюда я больше не ездок!

Похиляю без оглядки вокруг земного шара на аэробусе

Искать, где лишенцу из России есть адресок, городок, дружок, задок, итог, кабачок, особнячок, острог, плевок, погребок, пупок, совок, теремок, уголок, хуторок, чертог, эпилог...»

 

Михаил Арцыбашев

 

Эмигрантская вобла

 

1.

Приснилось мне, что я присутствую на заседании исторического общества, в тридцать втором столетии. Один за другим выходят на кафедру докладчики, почему-то все, как один, похожие на каких то серых, бесконечных ленточных глистов, и говорят о русской эмиграции эпохи великой октябрьской революции.

Но, как всегда во сне, все это очень смутно, призрачно и странно. Я делаю неимоверные усилия, чтобы разобрать, в чем дело, но речи ораторов звучат глухо, как сквозь подушку, временами переходя в какое-то тягучее, сплошное бормотание. Только иногда до меня долетают отдельные слова и фразы, но и в них нет ровно никакого смысла...

И вот, слышу я:

– Вопреки установившемуся представлению о миллионах беженцев, хлынувших в Европу от ужасов большевицкого террора, эмиграция была очень немногочисленна... С полной несомненностью удалось установить лишь пребывание в Париже известного русского исследователя проливов... профессора Милюкова... Имеются слабые намеки на существование в Праге эсеровской колонии... Что же касается г-жи Кусковой, то личность эту следует считать легендарной, ибо в противном случае пришлось бы признать возможность ее одновременного пребывания во всех центрах Европы...

– Что за вздор! – хочу крикнуть я, но губы мои не издают ни единого звука, а бесконечный серый глист тянется дальше.

– Главную массу русской эмиграции составляли учащаяся молодежь и дети... Молодежь осела, главным образом, в Чехословакии, очевидно, бывшей в ту эпоху рассадником мирового просвещения, а дети, брошенные на произвол судьбы родителями беженцами, повсеместно ютились под елками, специально для этой цели насаждаемыми многочисленными благотворительными обществами... Кое-какие данные заставляют думать, что в дремучих лесах восточной Польши и в пустынях северной Африки бродили какие-то одичалые банды, по-видимому русского происхождения, но об этом любопытном явлении в жизни культурного ХХ столетия не удалось получить более точных сведений... В Англии, Америке и других странах света русская эмиграция вовсе не наблюдалась...

– Позвольте! – снова и с тем же успехом пытаюсь я прервать докладчика, но голос продолжает с тягучей настойчивостью:

– Необходимо отметить чрезвычайно высокий культурный уровень русской эмиграции: она сплошь состояла из журналистов, студентов высших учебных заведений и генералов... Этим объясняется, что все свои силы эмиграция отдавала исключительно сбережению культурных ценностей, занимаясь науками, искусствами и историей... Гуманное европейское общество приняло несчастных изгнанников с такой теплотой, что они чувствовали себя на чужбине прекрасно и даже вовсе не помышляли о возвращении на родину...

– Это уже! слишком громко сказал я и, как подобает в таких случаях, проснулся.

 

2.

Все это, конечно, вздор и даже слишком вздор. Но право же, когда-нибудь, изучая изъеденные временем и мышами комплекты русских газет, будущие историки будут иметь полное основание придти к таким нелепым выводам.

Мы знаем, что за границей около двух миллионов русских. Это – население весьма недурного государства, в современном прибалтийском стиле, и эта многоголовая человеческая масса чрезвычайно разнообразна. В ней есть все, от высококвалифицированных представителей высшей культуры до первобытных детей природы.

Казалось бы, вся эта масса людей, оторванных от родной почвы, превратившихся в какое то цыганствующее племя, должна была бы жить одной общей мечтой.

Кто бы ни был русский эмигрант – писатель, ученый, студент, генерал, спекулянт или рабочий – он должен понимать, что без родины он прежде всего – не человек.

Как бы ни относились к нам культурные народы Европы, мы для них всегда останемся надоедливым, тяжелым бременем.

В милой Чехословакии нас привечают, как разорившихся родственников; кое где нас терпят, как незваных гостей; в иных странах к нам относятся определенно враждебно, уродуя нашу жизнь всяческими ограничительными мерами.

И мы, граждане великой страны, еще недавно влиявшей на судьбы мира, мы, с гордостью произносившие слово Россия, вынуждены молча сносить все – и ласку милых родственников, и снисходительное презрение чужих, холодных людей и унизительное издевательство торжествующих мстителей за прошлое.

Казалось бы, при таких условиях, вся эмигрантская масса должна находиться в состоянии постоянного кипения, одухотворенная одним стремлением: восстановить могущество своей родины и тогда достойно отплатить и за ласки и за обиды.

Живя в России, я себе это так и представлял...

Что такое эмигранты... Это люди, которые не могли примириться с большевицкой тиранией и тяжкую свободу изгнания предпочли существованию под бичами кремлевских палачей. Честь им и хвала!.. Самым бытием своим они доказывают, что еще не весь русский народ превратился в бессловесный скот для чекистской бойни.

И вот, пока мы, остающиеся в Совдепии, мы – несчастные парии, тварь дрожащая, покорно лижем пятки своих мучителей, под дулом чекистского револьвера, они, эмигранты, бодро и мужественно куют молот святой ненависти, которым рано или поздно разобьют наши цепи.

Конечно, там есть пламенные трибуны, вожди, которые намечают пути и возжигают священный огонь, но за ними стоит вся эта могучая, живая, полная энергии и готовности к борьбе, миллионная масса рядовых бойцов!..

Эта грозная армия, вынужденная временно отойти за пределы своей родины, реорганизуется, набирается сил для последнего решительного боя, и в оный день...

Так думал я, живя в России, откуда и выехал только для того, чтобы стать в ряды этой армии.

 

3.

О, как горько я ошибался!

Оказывается, никакой такой армии вовсе нет!.. Нет и могучего духа ненависти... ничего нет!

Есть миллионная масса какой-то безличной и бессмысленной воблы, которая ищет спокойного, тихого затона, где бы она могла мирно и невозбранно метать свою икру.

Конечно, она ненавидит большевиков и мечтает о возвращении на родину... Но ненависть ее – не пламенная ненависть побежденных бойцов, а маленькая, бессильная злость мелкой рыбешки, потревоженной с теплого, насиженного места. И о родине она мечтает не потому, что это ее великая родина, а потому, что там ей под каждым листком был готов и стол, и дом, а здесь она вынуждена вечно мучиться в погоне за крошками хлеба.

Она не пребывает в сонном покое. Нет. Она в постоянном и напряженном движении. Беспокойно шныряет она туда и сюда, тыча тупыми носами во все берега. Но эта рыбья суета – не более чем поиски теплой и удобной норки.

Говорят, во Франции хорошо!.. И вобла всей массой устремляется во Францию. Ах, нет!.. В Германии куда лучше!... Вобла сплошной плотиной движется на германскую отмель. Но у германских берегов подымается бурный прибой... клочьями летит грязная пена, бурлят подводные большевицкие течения... Вы думаете, что вобла дружно устремляется на помощь немцам против общего врага?.. Как бы не так! Она поспешно виляет хвостом, выпучив круглые, испуганные глаза, устремляется в Чехословакию, в Турцию, в Аргентину, к черту на рога, но только туда, где безопаснее, где подальше от большевиков, где валюта крепче...

 

4.

Когда присмотришься к жизни эмигрантской массы начинаешь думать, что она совершенно примирилась со своей участью.

В этой массе мало кто думает о благе родины, о борьбе с большевиками... Это было, но прошло. Теперь большинство ведет себя так, как будто бы никакой родины нет, и надо устраиваться на чужбине на всю жизнь.

Кто что может... конечно!.. Писатели и журналисты ищут издательств, которые могли бы оплачивать более или менее прилично их романы, повести рассказы. Профессора и студенты возятся со своими университетами, учат и учатся, с головой уйдя в свою школьную жизнь. Духовенство бережет случайно уцелевшие православные церкви, крестит, венчает, хоронит. Люди физического труда ищут работишки. Канцелярщина пристраивается к иностранным банкам и присутственным местам. Более или менее обеспеченная обывательщина таскается по всему свету, в поисках тихого, недорогого уголка.

В конце концов, об этом уголке хлопочут все без исключения. Ищут местечка, где бы можно было кормиться и коротать дни свои. Ищут и упорно надеются, что не здесь так там, не во Франции, так в Бразилии, или на островах Ноа-Ноа, а где-нибудь устроиться можно.

Надолго?.. Навсегда?..

Может быть, и навсегда!.. Ведь, это Магомет рассуждал, что если гора не идет к нему, то он должен идти к горе... А мы не Магометы! Ежели родина не желает освобождаться, то и Бог с ней. Проживем и без родины. Ничего!..

Конечно, что и говорить, на чужбине не то, что дома!.. Дома не в пример лучше. Но раз в доме засели какие-то разбойники, то черт с ним, с таким домом!.. Кусочек хлеба везде найдется, а европейцы не варвары... хоть и поиздеваются, а не прогонят. Да и куда прогонишь?

И вот, каждый хлопочет сам о себе, с таким видом, точно и в самом деле устраивается тут навсегда.

Правда, тоскливо, все-таки!.. Как хотите, а тоска по родине это не выдуманное чувство. Щемит, и здорово щемит!.. Светлым праздником был бы тот день, когда, плюнув на все европейские затоны, измученная вобла могла бы двинуться к родным берегам. Об этом дне и мечтают, и говорят, и спрашивают друг друга: когда же, наконец?..

Но для того, чтобы приблизить этот день, вобла, конечно, и хвостом не шевелит. Об этом она предоставила заботиться кому-то другому.

Кому же?.. Вождям, конечно. На то они и вожди, чтобы спасть бедную воблу. Они уж там знают, как и что. Им виднее сверху.

И вот, когда читаешь русские газеты, действительно, начинает казаться, будто вся русская эмиграция состоит из Милюкова, Чернова, пары Познеров, да вездесущей г-жи Кусковой.

Ибо только они проявляют кое-какие признаки жизни, только они чего-то горячатся, о чем-то кричат, к чему-то зовут.

А вобла молчит, как будто ее и вовсе нет на свете.

 

5.

А это развращает. Это изолирует вождей от массы, превращает их в полководцев без армии, а всю русскую прессу превращает в какое то "свое болото", живущее своей жизнью, не имеющей никакой связи с жизнью эмигрантской массы.

Правда, об этой жизни, вернее об этом прозябании, мы кое-что узнаем из газет. Мы знаем, что в пражском университете столько то тысяч студентов, обучающихся полезным наукам. Мы знаем, сколько елок устроено было на Рождество для детей русских беженцев. Много елок!.. Мы знаем, сколько пар штанов и ботинок выдали беженцам попечительные и иные российские комитеты. Кроме того, мы имеем великое число объявлений о ресторанах, с оркестрами русских балалаечников, о русских спектаклях, об издании русских классиков, о русской водке в разных "русских уголках", о банках, переводящих куда угодно любую валюту.

Но о подлинной жизни – переживаниях, мнениях эмигрантской массы – мы не знаем ровно ничего, ибо вобла молчит, и монополия на невозбранное высказывание мнений принадлежит ограниченной кучке более или менее бойких журналистов.

И эти журналисты добросовестно варятся в собственном соку. До мнений и чувств миллионной массы эмигрантской им нет никакого дела. Их интересует только взаимная грызня, и для них важно только то, что говорит Павел Николаевич и что возражает ему Изгоев, что болтает г-жа Кускова и какого мнения о Чернове Авксентьев.

Правда, они еще делают попытки пристроиться к разговору знатных иностранцев, хвалят Мак-Дональда, ругают Пуанкаре, читают нотации Ллойд-Джорджу. Но знатные иностранцы не обращают на них никакого внимания и они опять возвращаются к тому, что сказал Милюков и что ответил ему Изгоев.

А, между тем, они говорят и думают о великих вопросах, от которых зависит вся жизнь несчастной воблы: о судьбе революции, о необходимости признать завоевания революции, о примирении с большевиками.

И потому, что масса молчит, они распускаются, загуляются, становятся наглы и циничны. Россией они заслоняют большевиков, они издеваются над сантиментальной моралью, они воспевают реальную политику, для которой деньги не пахнут. И когда кто-нибудь, свежий человек, еще не уварившийся в этом болоте, начинает что то бормотать о правде, о морали, о невозможности подать руку палачам своей родины, они принимают это за личное оскорбление и всей тяжестью своей газетной монополии обрушиваются на этого наивного человека.

И, расправившись с ним, опять – Милюков говорит, Изгоев возражает, г-жа Кускова приемлет... без конца, без исхода, не давая никому отчета в своей нудной болтовне.

А вобла молчит.

 

6.

Бог с ним, с этими "вождями", до мозга костей сварившимися в собственном соку. Я обращаюсь к рядовой эмиграции с горьким упреком.

Кто бы вы ни были – демократы, социалисты, эсеры, меньшевики, монархисты, промышленники, спекулянты, казаки, рабочие, просто интеллигенты – вас много, вы сила, и, в конце концов, суть в вас, а не в "Последних Новостях", или "Руле" с "Днями".

Ведь, это от вашего имени говорят все эти Милюковы и прочие. Без вас они нули и больше ничего. Кто бы стал прислушиваться к их словам, если бы за ними не предполагалась ваша миллионная масса?

Я понимаю, что вам надо жить, и не вижу ничего худого не только в том, что вы работаете, как кто может, но даже, если хотите, в том, что вы спекулируете, чем можете.

Но должны же вы понять, что, как бы вы ни работали, как бы вы ни спекулировали, вы никогда не устроите себе человеческую жизнь, пока будете скитаться по белу свету, в качестве пресловутых беженцев, людей, лишенных родины. Всегда и везде вы будете лишь более или менее терпимыми париями среди свободных граждан других государств.

Ваше спасение не в том, что вы пристроитесь где-то на работу или на службу, наживете сотню долларов, найдете тихенький и дешевенький курорт. Ваше спасение в том, чтобы снова найти свою родину, единственное место, где вы снова будете полноправными, полносильными людьми.

Но родина даром не дается, и не дадут ее вам Милюко